Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах вы, хитрец, – сказал д’Артаньян. –Предложите это де Варду или Рошфору.
– Увольте, господа, – усмехнулся де Вард. –Мне как-то больше по душе мое нынешнее положение, то есть кардинальская службабез всяких потуг на карьеру. Карьера по сравнению с нашими делами – это такскучно и пошло…
– Вот видите, д’Артаньян, – сказал Каюзак. –О Рошфоре я и не говорю, заранее зная, что граф выше всех этих скучныхпошлостей. Головой ручаюсь, он нам сейчас продекламирует в подтверждениечто-нибудь из своих любимых старых испанцев, тех благородных идальго, что еще истихи писать умудрялись, как будто мало им было военных побед и древности рода…
– Почему бы и нет? – пожал плечами Рошфор. –Коли уж даже вы, Каюзак, стали отличать «старых испанцев» от прочих автороврифм?
Где они, сокровищ груды,
раззолоченные залы
и дворцы,
драгоценные сосуды,
и чеканные реалы,
и ларцы?
Галуны, шитье и гарус,
и уздечки, и султаны,
чья краса
безвозвратно затерялась?
Где вчерашние туманы
и роса?
Троя старая незрима,
где ее былые беды,
боль и грусть?
Позади победы Рима,
хоть и знаем те победы
наизусть…
Д’Артаньян бездумно смотрел в окно, выходившее как раз надом Анны, лишившийся хозяйки, равно как и верного Лорме. Он никогда там не был,ни разу, совершенно не представлял себе тех комнат, где она так недавно жила,обстановки, которой касались ее руки, – и потому этот дом, эти окна, фасади крутая крыша, это крыльцо, по которому она уже никогда не спустится, невызывали боли. Боли все равно было столько, что новых ее уколов ожидать неследовало, хватало и того, что ему не хотелось жить, но и не жить он не мог,прав Рошфор, угрюмый и мудрый, – боже мой, он ведь тоже похоронил своюлюбовь, которая оказалась совершенно не тем, что ему виделось поначалу! –а жизнь отныне была неразрывно связана с болью, и вырваться из этогозаколдованного круга вряд ли удастся. А потому он сидел, понуро склонив голову,касаясь подбородком орденской ленты, новехонькой, мягкой и совсемневесомой, – не самый почетный орден Франции, зато название у него самоедлинное – и слушал голос Рошфора:
– Наши жизни – это реки,
и вбирает их всецело
море-смерть;
исчезает в нем навеки
все, чему пора приспела
умереть.
Течь ли им волной державной,
пробегать по захолустью
ручейком —
всем удел в итоге равный:
богача приемлет устье
с бедняком…
– Как звали этого поэта? – спросил он, когдаРошфор умолк.
– Дон Хорхе Манрике.
– Вот странно! Его стихи мне с таким же неподдельнымчувством, столь же одухотворенно читала как-то герцогиня де Шеврез, ноприменительно к совсем другим событиям… Более жестоким и подлым, нежели нашепребывание здесь за бутылкой доброго вина… Вот странно!
– Таково свойство поэзии, д’Артаньян. Принадлежать всеми никому. Уходить в большой мир, где на любовь к одним и тем же строкамполучает право кто угодно, и ничего с этим не поделаешь…
– Это неправильно! Какое имеют право подонки изаговорщики читать великолепные стихи?
– Но с этим ничего не поделаешь.
– Да, как и со смертью… – сказал гасконец.
Крупная слеза скатилась по его щеке.
– Вы еще молоды, – мягко произнес Рошфор. – Иваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными.
– Ни за что на свете, – сказал д’Артаньян. –Это невозможно, Рошфор. Так, как я ее любил…
Он смотрел в окно, но не видел Королевской площади с еевсегдашним многолюдством. Глаза у него затуманились, ему привиделасьголубоглазая, золотоволосая девушка посреди солнечного дня, почти беззаботностоявшая у потемневших от времени деревянных перил на галерее гостиницы«Вольный мельник» в Менге. И на плечи д’Артаньяна тяжким грузом лег мучительныйвопрос, способный раздавить своим величием и загадочностью не только юногогасконца, но и человека не в пример более старшего и умудренного немалымжизненным опытом: что сталось бы с Людовиком Тринадцатым, и кардиналом Ришелье,и Францией, на чьей голове красовалась бы сейчас французская корона, не выйдитогда Анна Кларик, миледи Винтер на галерею?
Ведь, если прилежно и вдумчиво проследить длинную цепочкусобытий, если согласиться с Рене де Картом, что наша жизнь напоминает механизмкарманных часов, где одно крохотное колесико приводит в действие полдюжиныдругих… Если подумать, все произошло из-за нее – из-за нее остался первымминистром Ришелье, и Людовик остался королем, а Жан-Батист-Гастон стал герцогомОрлеанским, и все они были живы, и принц Конде тоже, и де Тревиль, они все былиживы, вопреки первоначальным замыслам других, готовивших всем этим людям совсемдругую участь; из-за нее де Шале и его сообщники лишились голов; из-за нее АннаАвстрийская не стала единоличной властительницей королевства, как замышляла;из-за нее д’Артаньян надел не синий плащ, а красный, с серебряным крестом безлилий; из-за нее одни впали в ничтожество, а другие возвысились, а третьи ивовсе умерли; из-за нее неслись храпящие кони, звенели шпаги и грохоталивыстрелы; из-за нее началась осада Ла-Рошели, руководимая исключительножелезной волей кардинала. Все, от великих до ничтожных вовлеченные в известныесобытия, обрели свою нынешнюю судьбу лишь из-за того, что некая девушка вышлана галерею, а некий восторженный юноша, уже собравшийся было проехать мимо,натянул поводья своего коня…
Был ли это перст божий или все зависело от самих людей? Онне знал, и чувствовал, что этому вопросу суждено навсегда остаться без тениответа.
Одно он знал совершенно точно: его собственная жизнь придругом течении событий могла бы стать – и наверняка стала бы – совершеннодругой. Он не повздорил бы с мушкетерами короля и не подружился бы с Рошфором –и, приехав в Париж с целехоньким отцовским письмом, отправился бы прежде всегок де Тревилю. Прочитав письмо, де Тревиль принял бы его совершенно иначе…
И все могло повернуться наоборот. Как ни странно, как нидико это себе представить, но его друзьями могли бы стать Атос, Портос иАрамис, а врагами – Рошфор и Каюзак, де Вард и капитан де Кавуа, и он служил быкоролеве против кардинала. Каким бы немыслимым и пугающим это нипредставлялось, но могло обернуться именно так…
И когда рыцарь в смятении выбежал из замка…
Он на миг словно перенесся в другой мир, где поменялисьместами друзья и враги, где иными были победы и дела, но это наваждениемоментально схлынуло, оставив только настоящее, могилу в городке Можерон итупую боль в сердце, от которой ему не суждено было избавиться до самой смерти,пусть даже боли с годами предстояло притупляться и тускнеть, опускаясь в темныеглубины разума и памяти.